Неточные совпадения
Ответа нет. Он вновь посланье:
Второму, третьему письму
Ответа нет. В одно собранье
Он едет; лишь
вошел… ему
Она навстречу. Как сурова!
Его не видят, с ним ни слова;
У! как теперь окружена
Крещенским холодом она!
Как удержать негодованье
Уста упрямые хотят!
Вперил Онегин зоркий взгляд:
Где, где смятенье, состраданье?
Где пятна слез?.. Их нет, их нет!
На сем лице лишь гнева след…
Ее сомнения смущают:
«Пойду ль вперед, пойду ль назад?..
Его здесь нет. Меня не знают…
Взгляну
на дом,
на этот сад».
И вот с холма Татьяна сходит,
Едва дыша; кругом обводит
Недоуменья полный взор…
И
входит на пустынный двор.
К ней, лая, кинулись собаки.
На крик испуганный ея
Ребят дворовая семья
Сбежалась шумно. Не без драки
Мальчишки разогнали псов,
Взяв барышню под свой покров.
Так он писал темно и вяло
(Что романтизмом мы зовем,
Хоть романтизма тут нимало
Не вижу я; да что нам в том?)
И наконец перед зарею,
Склонясь усталой головою,
На модном слове идеал
Тихонько Ленский задремал;
Но только сонным обаяньем
Он позабылся, уж сосед
В безмолвный
входит кабинет
И будит Ленского воззваньем:
«Пора вставать: седьмой уж час.
Онегин, верно, ждет уж нас».
Всё хлопает. Онегин
входит,
Идет меж кресел по ногам,
Двойной лорнет скосясь наводит
На ложи незнакомых дам;
Все ярусы окинул взором,
Всё видел: лицами, убором
Ужасно недоволен он;
С мужчинами со всех сторон
Раскланялся, потом
на сцену
В большом рассеянье взглянул,
Отворотился — и зевнул,
И молвил: «Всех пора
на смену;
Балеты долго я терпел,
Но и Дидло мне надоел».
«Увидеть барский дом нельзя ли?» —
Спросила Таня. Поскорей
К Анисье дети побежали
У ней ключи взять от сеней;
Анисья тотчас к ней явилась,
И дверь пред ними отворилась,
И Таня
входит в дом пустой,
Где жил недавно наш герой.
Она глядит: забытый в зале
Кий
на бильярде отдыхал,
На смятом канапе лежал
Манежный хлыстик. Таня дале;
Старушка ей: «А вот камин;
Здесь барин сиживал один.
Мое! — сказал Евгений грозно,
И шайка вся сокрылась вдруг;
Осталася во тьме морозной
Младая дева с ним сам-друг;
Онегин тихо увлекает
Татьяну в угол и слагает
Ее
на шаткую скамью
И клонит голову свою
К ней
на плечо; вдруг Ольга
входит,
За нею Ленский; свет блеснул,
Онегин руку замахнул,
И дико он очами бродит,
И незваных гостей бранит;
Татьяна чуть жива лежит.
На миг умолкли разговоры;
Уста жуют. Со всех сторон
Гремят тарелки и приборы,
Да рюмок раздается звон.
Но вскоре гости понемногу
Подъемлют общую тревогу.
Никто не слушает, кричат,
Смеются, спорят и пищат.
Вдруг двери настежь. Ленский
входит,
И с ним Онегин. «Ах, творец! —
Кричит хозяйка: — наконец!»
Теснятся гости, всяк отводит
Приборы, стулья поскорей;
Зовут, сажают двух друзей.
Скажи: которая Татьяна?» —
«Да та, которая грустна
И молчалива, как Светлана,
Вошла и села у окна». —
«Неужто ты влюблен в меньшую?» —
«А что?» — «Я выбрал бы другую,
Когда б я был, как ты, поэт.
В чертах у Ольги жизни нет,
Точь-в-точь в Вандиковой Мадонне:
Кругла, красна лицом она,
Как эта глупая луна
На этом глупом небосклоне».
Владимир сухо отвечал
И после во весь путь молчал.
В продолжение немногих минут они вероятно бы разговорились и хорошо познакомились между собою, потому что уже начало было сделано, и оба почти в одно и то же время изъявили удовольствие, что пыль по дороге была совершенно прибита вчерашним дождем и теперь ехать и прохладно и приятно, как
вошел чернявый его товарищ, сбросив с головы
на стол картуз свой, молодцевато взъерошив рукой свои черные густые волосы.
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда
на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда
на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога
на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея,
входила и
вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
Вошедши на двор, увидели там всяких собак, и густопсовых, и чистопсовых, всех возможных цветов и мастей: муругих, черных с подпалинами, полво-пегих, муруго-пегих, красно-пегих, черноухих, сероухих…
— А вот я и здесь, — сказал,
входя, хозяин и ведя за собой двух юношей, в летних сюртуках. Тонкие, точно ивовые хлысты, выгнало их вверх почти
на целый аршин выше Петра Петровича.
— Нет, барин, нигде не видно! — После чего Селифан, помахивая кнутом, затянул песню не песню, но что-то такое длинное, чему и конца не было. Туда все
вошло: все ободрительные и побудительные крики, которыми потчевают лошадей по всей России от одного конца до другого; прилагательные всех родов без дальнейшего разбора, как что первое попалось
на язык. Таким образом дошло до того, что он начал называть их наконец секретарями.
Наконец
вошел он в комнату, сел
на стуле и предался размышлению, душевно радуясь, что доставил гостю своему небольшое удовольствие.
Мужчины почтенных лет, между которыми сидел Чичиков, спорили громко, заедая дельное слово рыбой или говядиной, обмакнутой нещадным образом в горчицу, и спорили о тех предметах, в которых он даже всегда принимал участие; но он был похож
на какого-то человека, уставшего или разбитого дальней дорогой, которому ничто не лезет
на ум и который не в силах
войти ни во что.
В ту же минуту он предлагал вам ехать куда угодно, хоть
на край света,
войти в какое хотите предприятие, менять все что ни есть
на все, что хотите.
Минуту спустя
вошла хозяйка, женщина пожилых лет, в каком-то спальном чепце, надетом наскоро, с фланелью
на шее, одна из тех матушек, небольших помещиц, которые плачутся
на неурожаи, убытки и держат голову несколько набок, а между тем набирают понемногу деньжонок в пестрядевые мешочки, размещенные по ящикам комодов.
Прогулку сделали они недалекую: именно, перешли только
на другую сторону улицы, к дому, бывшему насупротив гостиницы, и
вошли в низенькую стеклянную закоптившуюся дверь, приводившую почти в подвал, где уже сидело за деревянными столами много всяких: и бривших и не бривших бороды, и в нагольных тулупах и просто в рубахе, а кое-кто и во фризовой шинели.
Сам стал
входить во все, показываться
на полях,
на гумне, в овинах,
на мельницах, у пристани, при грузке и сплавке барок и плоскодонов.
Вошедши в зал, Чичиков должен был
на минуту зажмурить глаза, потому что блеск от свечей, ламп и дамских платьев был страшный.
Сам хозяин, не замедливший скоро
войти, ничего не имел у себя под халатом, кроме открытой груди,
на которой росла какая-то борода.
Чичиков открыл рот, с тем чтобы заметить, что Михеева, однако же, давно нет
на свете; но Собакевич
вошел, как говорится, в самую силу речи, откуда взялась рысь и дар слова...
— Извините меня: я, увидевши издали, как вы
вошли в лавку, решился вас побеспокоить. Если вам будет после свободно и по дороге мимо моего дома, так сделайте милость, зайдите
на малость времени. Мне с вами нужно будет переговорить.
В то самое время, когда Чичиков в персидском новом халате из золотистой термаламы, развалясь
на диване, торговался с заезжим контрабандистом-купцом жидовского происхождения и немецкого выговора, и перед ними уже лежали купленная штука первейшего голландского полотна
на рубашки и две бумажные коробки с отличнейшим мылом первостатейнейшего свойства (это было мыло то именно, которое он некогда приобретал
на радзивилловской таможне; оно имело действительно свойство сообщать нежность и белизну щекам изумительную), — в то время, когда он, как знаток, покупал эти необходимые для воспитанного человека продукты, раздался гром подъехавшей кареты, отозвавшийся легким дрожаньем комнатных окон и стен, и
вошел его превосходительство Алексей Иванович Леницын.
Войдя в залу, я спрятался в толпе мужчин и начал делать свои наблюдения. Грушницкий стоял возле княжны и что-то говорил с большим жаром; она его рассеянно слушала, смотрела по сторонам, приложив веер к губкам;
на лице ее изображалось нетерпение, глаза ее искали кругом кого-то; я тихонько подошел сзади, чтоб подслушать их разговор.
За большим столом ужинала молодежь, и между ними Грушницкий. Когда я
вошел, все замолчали: видно, говорили обо мне. Многие с прошедшего бала
на меня дуются, особенно драгунский капитан, а теперь, кажется, решительно составляется против меня враждебная шайка под командой Грушницкого. У него такой гордый и храбрый вид…
Пришел Грушницкий и бросился мне
на шею, — он произведен в офицеры. Мы выпили шампанского. Доктор Вернер
вошел вслед за ним.
Ощупью
вошел я и наткнулся
на корову (хлев у этих людей заменяет лакейскую).
Слезши с лошадей, дамы
вошли к княгине; я был взволнован и поскакал в горы развеять мысли, толпившиеся в голове моей. Росистый вечер дышал упоительной прохладой. Луна подымалась из-за темных вершин. Каждый шаг моей некованой лошади глухо раздавался в молчании ущелий; у водопада я напоил коня, жадно вдохнул в себя раза два свежий воздух южной ночи и пустился в обратный путь. Я ехал через слободку. Огни начинали угасать в окнах; часовые
на валу крепости и казаки
на окрестных пикетах протяжно перекликались…
— Сейчас, сейчас.
На другой день утром рано приехал Казбич и пригнал десяток баранов
на продажу. Привязав лошадь у забора, он
вошел ко мне; я попотчевал его чаем, потому что хотя разбойник он, а все-таки был моим кунаком. [Кунак — значит приятель. (Прим. М. Ю. Лермонтова.)]
— К нему. Где он? Вы знаете? Отчего эта дверь заперта? Мы сюда
вошли в эту дверь, а теперь она заперта
на ключ. Когда вы успели запереть ее
на ключ?
Он поднял глаза, вдумчиво посмотрел
на всех, улыбнулся и взял фуражку. Он был слишком спокоен сравнительно с тем, как
вошел давеча, и чувствовал это. Все встали.
Женщина, увидев незнакомого, рассеянно остановилась перед ним,
на мгновение очнувшись и как бы соображая: зачем это он
вошел?
— Положим, Лужин теперь не захотел, — начал он, не взглядывая
на Соню. — Ну а если б он захотел или как-нибудь в расчеты
входило, ведь он бы упрятал вас в острог-то, не случись тут меня да Лебезятникова. А?
Поручик, еще весь потрясенный непочтительностию, весь пылая и, очевидно, желая поддержать пострадавшую амбицию, набросился всеми перунами
на несчастную «пышную даму», смотревшую
на него с тех самых пор, как он
вошел, с преглупейшею улыбкой.
Поспешно поднялся он по лестнице,
вошел в незапертую квартиру свою и тотчас же заперся
на крюк.
Она
вошла, едва переводя дух от скорого бега, сняла с себя платок, отыскала глазами мать, подошла к ней и сказала: «Идет!
на улице встретила!» Мать пригнула ее
на колени и поставила подле себя.
Весь мокрый,
вошел он в двадцать минут двенадцатого в тесную квартирку родителей своей невесты,
на Васильевском острове, в третьей линии,
на Малом проспекте.
Вошел,
на рассвете,
на станцию, — за ночь вздремнул, изломан, глаза заспаны, — взял кофею; смотрю — Марфа Петровна вдруг садится подле меня, в руках колода карт: «Не загадать ли вам, Аркадий Иванович,
на дорогу-то?» А она мастерица гадать была.
Он пошел домой; но, дойдя уже до Петровского острова, остановился в полном изнеможении, сошел с дороги,
вошел в кусты, пал
на траву и в ту же минуту заснул.
Впрочем, и это бледное и угрюмое лицо озарилось
на мгновение как бы светом, когда
вошли мать и сестра, но это прибавило только к выражению его, вместо прежней тоскливой рассеянности, как бы более сосредоточенной муки.
— Помилуйте, очень приятно-с, да и приятно вы так
вошли… Что ж, он и здороваться уж не хочет? — кивнул Порфирий Петрович
на Разумихина.
Он вспомнил, что в этот день назначены похороны Катерины Ивановны, и обрадовался, что не присутствовал
на них. Настасья принесла ему есть; он ел и пил с большим аппетитом, чуть не с жадностью. Голова его была свежее, и он сам спокойнее, чем в эти последние три дня. Он даже подивился, мельком, прежним приливам своего панического страха. Дверь отворилась, и
вошел Разумихин.
Стало быть, он
вошел тут сейчас
на первую лестницу.
«
Войду, стану
на колена и все расскажу…» — подумал он,
входя в четвертый этаж.
Вдруг, с некоторым шумом, весьма молодцевато и как-то особенно повертывая с каждым шагом плечами,
вошел офицер, бросил фуражку с кокардой
на стол и сел в кресла.
Мармеладов, не
входя в комнату, стал в самых дверях
на коленки, а Раскольникова протолкнул вперед.
— Это я… к вам, — ответил Раскольников и
вошел в крошечную переднюю. Тут,
на продавленном стуле, в искривленном медном подсвечнике, стояла свеча.
Он
вошел пасмурный, как ночь, откланялся неловко, за что тотчас же рассердился —
на себя, разумеется.
А сегодня поутру, в восемь часов, — то есть это
на третий-то день, понимаешь? — вижу,
входит ко мне Миколай, не тверезый, да и не то чтоб очень пьяный, а понимать разговор может.